Вторник 23.07.2024

Актуальные новости


Новости

"Группа 17"

17 Сен, 14:24

Анонсы

НЕУТОЛЕННАЯ ЖАЖДА ПРАВДЫ

01. 02. 2012 495

Владимир Яранцев
 

 


1. «Истинная власть»: расовый недуг
 
Признаюсь сразу: иногда при чтении романа «Истинная власть» появлялось желание прекратить это чтение. И только из-за одного — жуткого переплетения политики, подсмотренной в щелочку, подробнейших расово-этнографических этюдов из жизни народов Великой Степи, обилия имен, составляющих головокружительную мозаику то ли нескончаемой родословной, то ли список действующих лиц какой-то грандиозной мистерии. Но в самые критические моменты отторжения романа, его бесплодной и напрасной хаотичности выручало то, что можно назвать присутствием воли автора — бескомпромиссной и непреклонной. И тогда почему-то казалось, что не требовалось Валерию Куклину никаких сверхусилий, чтобы соединить такие чужеродные в общем-то темы, как постсоветский нечеловечески коррумпированный Казахстан и странно рифмующийся с ним Чингисхан как немеркнущий символ пантюркизма и мусульманского мессианизма, глобализм с его сионистскими демиургами (деми-урками!) плюс этнические немцы в поисках своей идентичности в Москве, Джамбуле, Израиле, США, и, наконец, российская милиция, одинаково обреченная и на мздоимство, и на героизм. Оказывается, весь этот разнородный материал легко связуется друг с другом под пером писателя, осведомленного о чем-то главном, ультраважном, проведавшего не меньше чем о тайне беззакония, отгадать которую можно только, как в сказке, то есть переборов или перехитрив «облое и озорное» чудище, заглянув Злу прямо в его страшные очи. И всего-то стоило автору «завербовать» в главные герои трех богатырей приблизительной национальности, нестандартных биографий и суждений, а читателю дать понять, что клубок романа будет распутан, если довериться главной мысли писателя. А состоит она в принципиальном отсутствии селекции фактов «больших» и «малых», равновеликих им людей-фигурантов, а также сюжетов — долгоиграющих, на весь роман, и краткосрочных, на пару страниц. Все, что автор видит и знает, чем располагают его память, знание и опыт — все это будто само собой укладывается в отнюдь не прокрустово ложе романа, в картину откровения основной истины: МИРОМ УПРАВЛЯЕТ ГЛОБАЛЬНОЕ ЗЛО, И С ГИБЕЛЬЮ СССР ЭТО ЗЛО СТАЛО ЕСЛИ НЕ УМНОЖАТЬСЯ, ТО СТАНОВИТЬСЯ ОТКРЫТЕЕ, НАГЛЕЕ И, ЧТО ВАЖНЕЕ ВСЕГО, УЯЗВИМЕЕ.
Вот и означенные «богатыри-батыры» — русский немец с еврейским именем и русским отчеством, Давид Иванович Дерп со своими сыном и внуком, Бахытом и Бауржаном, номинальными казахами, а по сути, людьми собирательной национальности — довольно быстро оказываются в самом логове врага рода человеческого. Их беседы с ловко пойманным членом «совета посвященных» Натаном Израилевичем Гершензоном и есть тот самый момент истины, оборения чудища мирового Зла, которым и должна увенчаться любая сказка. Но счастливый конец невозможен в романе без селекции и с героями с исходными пороками и изъянами в биографии, имеющими как минимум советское происхождение и как максимум расовое раздвоение. И поэтому из конца романа мы вновь возвращаемся в его начало, к его «Илье Муромцу» — Дерпу, который открывает роман своим приездом в Москву. Приезжает же он туда как дважды Посторонний-«этранжер» из экзистенциальной повести А. Камю: житель и гражданин ФРГ, он в другой своей жизни был гражданином СССР и теперь остро чувствует свою раздвоенность или даже растроенность. Когда-то все тут были советскими людьми, чьи русскость или нерусскость вполне исчерпывались всепоглощающим понятием «советский». После большого Взрыва 1991 года, года-перевертыша, гармония национального, политического, социального и культурного укладов жизни распалась и каждому пришлось вспомнить о своих корнях, производя серьезные раскопки в родословных — биографических и географических. Контрасты при этом вырисовывались вопиющие, особенно в местах компактного проживания искусственно смешанных на узком пространстве наций.
И Дерп тут просто находка романиста — исследователя причин и поводов распространения мирового зла. Ведь родился и жил этот мальчик из немецкой семьи в Казахстане, где еще не забыли о Чингисхане, помнят и знают о его казахских потомках поименно и поголовно, будучи пересчитаны «бабками» с пугающей точностью (то ли девять, то ли девятнадцать с полукровками и проч.). Автор, сам родом из этой республики, тут явно увлекается, со вкусом и смаком описывая казахские реалии позднесоветских и постсоветских лет, легко, правда, укладывающихся в метафору московского самолета, которым раньше «до Джамбула можно было долететь за 49 рублей», а теперь… А теперь тут бог и царь и мультимиллионер Болот Амзеев, который своего друга, бывшего земляка, кровника (кровного друга) Дерпа (Бахыт их общий сын: для Дерпа — биологический, для Амзеева — родной) шокирует фактами новоказахской жизни. Тут накрепко и намертво сплелись еще незабытый ностальгический социализм, бандитский капитализм и ханский феодализм. И все это — благодатная почва для путаницы в головах, кровях и сердцах жителей окраины бывшего СССР. Оборванные и проданные провода линий электропередач здесь — еще одна емкая метафора этой казахской vita nuova.
Единственный выход из этого тупика — расовый. А именно, восстановление единства народа и его крови воцарением вышепересчитанных чингизидов, и автор (в интересах романа) как будто поддакивает на первых порах этой средневековой версии. И ладно бы, да вот потомки грозного завоевателя, нахватавшиеся по пути из ХII века в ХХI посторонних кровей и пороков, к этому не готовы. Один из нареченных в «Адамы», Ергали Токеев — порочен до карликовости физической и духовной, докатившийся до того, что может овладеть женщиной только если «сзади в него входит мужчина». А другая, «Ева», то есть Айша Амзеева, — больна другим экзотическим, зато наследственным, недугом: быстрым старением. Но, к счастью, она «больна» и Вадимом, сыном Дерпа, становясь его «младшей», после Амины, женой. Новому Чингисхану при таких экзотических родителях тут, конечно, не бывать. Зато идеей расовой регуляции человечества он, трижды «оказашенный» женами и отцом, и сам «заболел». Да так, что пошел на инсценировку собственного убийства, чтобы получить уютную лабораторию в израильской пустыне.
Так, в два взлета, сюжет романа из Москвы и Джамбула перелетает в землю обетованную, где и сублимируется в сюжет интеллектуально-публицистический: о вездесущности и централизованности Зла, управляемого редкими по злобности умами из «совета посвященных». Но это совсем не значит, что роман из тотально этнографического становится тотально политическим, конспиративно-заговорщицким, по примеру Ю. Козлова с его «Колодцем пророков» или А. Проханова с его «Господином Гексогеном» и др. Совсем нет. Для этого В. Куклин слишком остро чувствует человека и человеческую плоть, слишком внимателен к судьбам людей, идей и вещей, слишком много и сразу хочет сказать. Потому он и пишет сразу и эпос и антиутопию. То есть тот исчерпывающий реализм, где места хватит всем, как в аэробусе, но зато и чей маршрут и место посадки (состоится ли она вообще при куклинской бесконечной эпичности?) неизвестен. Эпос как в свободном стиле рассказанная жизнь человека в окружении идей, вещей и других людей, прорывается у В. Куклина особенно явно в биографических этюдах о жизни его героев, которые интересны и сами по себе и как «винтики»-скрепы магистрального сюжета. Одни из них безусловно героичны и значимы, подобно романтическим героям и героиням поэм Байрона или новелл Мериме: это истории обоих Дерпов, Бауржана, Айши и Переходцевой, наркобарона Ахмета и шпиона бондовской складки Харки Суфра, а также МУРовских милиционеров Миронова и Ковальчука. Война и мир, слишком человеческое и слишком нечеловеческое, словно сфантазированное автором в стиле мрачных антиутопий, процветает в перипетиях их судеб. Особенных высот в этих сплетениях реального и над— (или «под-») реального с привкусом «желто»-скандального автор достигает в изображении Михаила Горбачева — человеческого продукта наркомафиозной деятельности. Из Банщика в Президенты СССР ценой податливости тела и совести, врожденного предательства и лицемерия — таков путь этого антигероя с громким именем и мерзкой репутацией. На Горбачеве как общем для патриотической литературы «мальчике для битья» В. Куклин демонстрирует свой мужской темперамент литературного бойца, бичевателя и разоблачителя Зла, что, конечно, несопоставимо со старомодным амплуа «романиста». Писатель тут слишком резок и бескомпромиссен, чтобы оставаться в рамках жанра: ему и реализма мало, чтобы быть правдивым до конца. И потому для таких, как Горбачев или Ахмет, он жалеет «человеческого» текста, и получаются они схематичными и пустыми при всей своей обильной гадостности, как черновые наброски к роману. Зато для Дерпа-старшего или Переходцевой он щедр на все, что считает подлинно человеческим. А ими для В. Куклина являются беспощадность в правде и огнестрельная жесткость в отпоре неправде (эпизод с защитой бабушкиного дома), красота внутренняя и внешняя плюс шерлокхолмсовский дар аналитика и сврехпамять на тексты и лица. И если Давид Дерп, столь идеален благодаря своей немецко-казахской расе и неистребимой советскости, то Переходцева такова по своей сути. Автор и называть-то ее любит больше по фамилии, с мужским панибратством, потому что и она по-мужски мстит убийцам своего мужа. Автор любит ее и в минуты слабости, когда она из мести (теперь уже близкому ей человеку) едет в Париж, сдаваясь похоти проезжего поляка и парижского француза, меланхолически отметив, что любовником он был «посредственным». Но все тот же автор и губит ее, изнемогшую в борьбе с тотальным шпионажем в пользу все той же наркомафии и непобедимого глобализма. Да и что ему остается делать, если его «трое богатырей-батыров», чудом вырвавшиеся из застенков своего израильского рая, тоже обречены. Легкость, с которой они захватили одного из демиургов нового мирового порядка Натана Израилевича Гершензона, исходит скорее из волевого усилия автора, чем от них самих. Надо, очень надо дать выговориться и саморазоблачиться злодею: пусть все знают, что готовит нам всем эта мировая «элита». Согласно их планам, вскоре должны остаться на земле лишь две касты-расы — «господа» и «мясо» (рабы), чья численность будет регулироваться периодически затеваемыми войнами.
И тут невольно задумываешься над судьбой еще одного располовиненного персонажа — Вадима Дерпа. Его врожденная немецкая гениальность и казахское чутье на благородную кровь, соединяясь, рождают в его пытливом мозгу маниакальную идею расового оружия, воздействующего особенно сильно и неотразимо, то есть на клеточном уровне. Благодаря этой антиутопической суперидее Вадим из типичного москвича, живущего одним днем, превращается в типичного доктора Моро, изобретателя монстров и прочих франкенштейнов, выказывая в себе ярко выраженные западнические, фаустианские черты. Но автор готов снизойти и к нему, заставив идти на попятную, каяться и умереть с чистой совестью человека, погибшего за идею, хоть и не до конца продуманную. Как ни странно, но в параллель ему можно поставить только аморального Горбачева. Ибо и он тоже (если отнестись к нему все же по-человечески), пусть и подобие нравственного франкенштейна, но и мягкотелая жертва наркотического ХХ века. Вот и получился из него некий мутант: уже не человек, еще не монстр, но уже и не политик и далеко не мужчина. Но есть и еще одна параллель к теме — философская, о противоборстве Добра и Зла в отдельном человеке и во всем мире. Ведь вплоть до середины ХХ века сочинители и классической и модернистской школ еще могли, играючи, дозволять существование Зла как деятельной части Добра (см. «Мастер и Маргарита»). В. Куклин же пишет об обратном — о том, что к ХХI веку уже Зло снисходит до одряхлевшего Добра как своего раба и жертвы, исполнителя своих самых тайных замыслов.
Именно этой глобальной теме целиком посвящена, на наш взгляд, сюжетная линия с Переходцевой и ее «тремя богатырями»-милиционерами. , расследующими взрывы машин у шведского посольства с участием Дерпа-старшего и его спутников. Слабо идентифицируемое даже милицией Зло попускает расследовать это ключевое для романа событие, чтобы в конце концов всё и всех запутать и отправить в небытие. В этой детективно-событийной параллели к основному действу-мистерии  выявления Зла, автор с лихвой компенсирует интеллектуализм основного сюжета. Но в длинно ткущейся цепи детективных находок, придумок и потерь Миронова, Ковальчука, Кудрявцева и Переходцевой, хоть и есть интрига и «драйв», но нет людей, свободных от трудно объяснимой подавленности. Сюда же можно добавить и идею пораженчества, настроения бессилия и неизбежности смерти и проч. Возникает подозрение, что люди-герои тут целиком подчинены авторской мысли о роковом умножении Зла, обезличивающем всех, смирившихся с ним или запуганных им. И потому запомнить что-то главное в МУРовцах из этого «романа в романе» под условным названием «Переходцева и другие» можно только в означенном контексте торжествующего Зла. Да еще офицерские звания милиционеров и их начальников.
Видимо, чувствуя это, автор буквально подкладывает в больничную палату Переходцевой колоритную Эмму Гершензон. Сочетание декадентской капризности и базарной вздорности с имиджем Раневской и Пугачевой, она, несомненно, оживляет повествование. Но оживляет ли главных героев? В прямом смысле — да, в переносном — нет. Потому что занята она сама собой, своей фирмой и деньгами, а не Переходцевой, которая фатально обречена. Зато автор получает хороший шанс связать обе линии романа, когда выясняется, что ее сын — член «совета посвященных», с которым, по сути, и воевала героическая женщина и ее поклонники-соратники. Выходит, что, как и у Дерпа, у нее, обладающей внешностью модели или киноактрисы, благополучный исход даже и не подразумевается. Выходит, что чтение «Истинной власти», где-то после первых двух глав, и само обречено и запланировано на безысходность. Тут и сам автор подливает масла в огонь своими хлёсткими «информациями для размышления», убивающими последние надежды на оптимизм.
Так что же, в конце ХХI века мы лицезреем появление в русской литературе особого бескатарсичного жанра романа-заговора о порабощении Злом Добра, где победу празднуют прохиндеи от мафиозной политики? Пусть порабощением временным, победой недолгой, но с уроном для Добра ощутимым и невосполнимым. И можно ли было иначе, чем кристально ясное и честное перо В. Куклина, описать всю эту вакханалию падения человеческого на уровне государства, нации, индивидуума и возвышения всего низменного на тех же уровнях? Скажем прямо, нельзя. Ибо В. Куклину-реалисту «и целого мира мало», чтобы разобраться в причинах такого крутого падения. И какие уж тут эпос или антиутопия, если реальность вырождения и прощания с нравственностью, вчера еще излучавшего оптимизм советского народа, превысила уровень и эпоса и социальной фантастики! Получается, по В. Куклину, что реализм отныне надо отождествлять не только с правдой жизни, земной и неземной, но и с пессимизмом в отношении перспектив существования человека и человечества. И тут созревает еще один принципиальный вопрос: зачем же тогда так детально исследует писатель историю современного рода чингизидов Тюре, зачем так пристально и подробно описывает и озвучивает Давида Ивановича Дерпа, расово и языково неоднородного, зачем так хочет сохранить жизнь Переходцевой, словно нехотя посылая в последний момент киллеров на шатком строительном «подъемнике» к окнам ее палаты, зачем дарит Бауржану биографию и навыки казахского Джеймса Бонда, зачем, наконец, пишет такой, кажущийся необъятным, роман, будто борясь с самим собой и своей идеей обреченности Добра и всесилия Зла? Наверное, затем, что верит в человека, вопреки его эгоизму и сребролюбию, падкости на лесть и подлость. Верит, ожесточаясь, и тут же добрея и любя, потому что пишет без претензий на сверхумность или открытие новой эстетики победившего Зла. Потому что свой почти детский по внятности стиль письма и мысли совместил со «взрослой» теорией заговора ненавистников человечества. Потому что Натану Израилевичу, такому наивно злому и неопереточно переодетому в военную форму хилому и болтливому старичку и верить-то не хочешь: его, оказывается, можно поймать и водить на титановой цепочке, как злую обезьяну, на потеху публике из трех человек. И потому, может быть, мы верим В. Куклину-писателю, а не Куклину-сочинителю (каким он порой кажется), Куклину, описывающему жизнь человека и рода человеческого, а не смерть и позор человека.
И пусть это не прозвучит иронически или чересчур эффектно, но романы В. Куклина надо читать со скидкой на зло. Преувеличенное, оно должно быть таким, чтобы его лучше видеть, знать и в нужный момент найти и покарать. Только вытащенное на титановой цепочке на свет из тьмы, оно теряет  свою силу. И тогда можно писать романы, где Дерпы, Бауржан и Бахыт не гибнут под бомбежками артиллерийскими или электронными, а живут, здравствуют и разоблачают, а киллеры, посланные добить Переходцеву, обязательно сорвутся со своего потешного подъемника, а у казахов появляется свой благородный правитель. Верим, что такое светлое время когда-нибудь настанет.

2. «Пустыня»: жажда человеческого
 

Если и есть понятие темперамента у писателя, то В. Куклин тут явный холерик и экстраверт. Углубляться в символику и эзотерику, замирать от восторгов или ужасов, раскрывая подлинные или мнимые тайны психики или политики, мироздания или мировоззрения — не его стезя. Вот и увидев в названии еще одного романа слово-символ «Пустыня» и подзаголовок «экзистенциальный роман», мы не спешим возводить строительные леса философско-культурологического анализа его содержания. Поскольку уже знаем по «Истинной власти», что автор — человек беспокойный, резкий, холерический, остановок в пути не терпящий. Герои этого романа тоже не экзистенциалисты: они словно и не в пустыне, а в дороге, всегда и всюду. Остановиться для них, значит, заболеть, физически и духовно, потерять честь и совесть.
И потому роман — это забег, марафон на заданную дистанцию через южноказахстанскую пустыню Муюн-Кумы. Номер первый здесь на старте у Николая, шофера противочумной экспедиции, который в песках совсем не одинок и не опустошен. Мы догадываемся об этом по его вполне человеческим желаниям и ощущениям. И жажда — не главное среди них. Потому что и пустыня, и вода у В. Куклина понятия не отвлеченные, а реальные, зримые, близкие. Глазами и ушами Николая она, пустыня, олицетворяется для нас как-то сразу с орущими при совокуплении черепахами. И сразу думаешь: что же это за пустыня от слова «пусто», где царит жизнь и торжествует полнокровная тяга к продолжению рода, на виду у жаждущего Николая. А вода из радиатора брошенной машины, которой он пытается напиться? Если рассматривать ее сквозь призму его личности — и не вода вовсе, а квинтэссенция его жизни и судьбы. Железистая, с привкусом бензина и полиэтилена, протухшая к исходу дня, она богата теми ингредиентами, которые составляют и его самого — рассеянно-безалаберный, с частицей железа в характере («дойду!»), но все же с тухлятинкой безответствености, «на-авосьности». А как только автор вводит в роман свой излюбленный политико-публицистический контекст, по-газетному дробя текст романа на «передовицы», «обзорные статьи», «памфлеты», «заметки», то к психоаналитическому портрету героя № 1 (по списку стартовавших, а не по иерархии значимости), можно добавить и типично куклинской обреченности. Как в «Истинной власти», все герои, кроме антигероев, запрограммированы на гибель, так и здесь от марафона Николая, длящегося благодаря коррумпированной лени и нерасторопности властей и национальной неприязни, не ожидаешь ничего хорошего.
В этом смысле та чума, с которой призваны бороться семеро участников противочумной экспедиции, становится, почти по экзистенциалисту А. Камю, понятием почти что символическим, философско-политическим. И сквозь несколько парадное название «Пустыня» у В. Куклина явно просматривается или проговаривается камюэвская «Чума». И если в этом романе фашизм по отношению к русским «противочумникам» проявляется в невероятном равнодушии и откровенном саботаже всех этих Сабитов Кабылбековичей, Хасанов Шайахметовичей, Идрисов Сагинтаевичей и прочих местных чиновников-баев, то он больше — от национальной инфантильности, чем осознанной ненависти. Холерик по литературному темпераменту, В. Куклин тут почти кровник (в смысле родства) своим героям-«противочумникам», как не далеки друг от друга холера и чума по степени «вредности». Ибо люди другого лагеря, те, что остались по вине Николая и нечаянного «чумного» фашизма казахских ответработников, все имеют частичку авторского холерического темперамента. Вот герой № 2 в романе-марафоне — Женя. Он «высокорослый парень с курчавой шевелюрой и огромными лучистыми глазами, сверкающими из жара веснушек», непримирим к любой подлости, слабости, некомпетентности. Для него главное — не вода, а любовь, которая дает ему силы для выживания не только в эти дни пустынных страстей, но и на всю жизнь. И потому его марафон — это любовь к Нине, которая началась еще в школе, а финиш наступил в конце романа, где два фантома героев, былых юных противочумников, встречаются на борту корабля, не для того, чтобы один убил другого, а показать всю непредсказуемость жизни человеческой.
Герой № 3 имеет наркотическую кличку Уфана, что очень удачно подчеркивает его искусственную, дутую, хулиганскую пассионарность. Исходит и зависит она от степени наркотического удовлетворения и потому вносит в жизнь лагеря необходимый элемент общего, часто также искусственного возбуждения. Отсюда ясно, что срыв героя № 4, Геннадия, москвича, неудачника в науке и любви, выглотавшего за раз сразу несколько норм строго лимитированной лагерной воды — своеобразное отражение истеричности Уфаны. Ибо можно ли идти в пустыню бескорыстно? Убегая ли сюда от себя и своих проблем (в личной и общественной жизни, с законом или друзьями) или наоборот, прибегая сюда за коноплей и гашишем, каждый творит из пустыни фетиш или панацею от всех бед. Она же горазда становиться либо раем, как для черепах, либо адом, как для Николая. Но для кого-то она и просто дом, как для особняком стоящего участника экспедиции — казаха Адиля, героя № 5. Мудрость прошедшего большую часть своего марафона жизни, включая тюрьму — вот начало его холеричности среди чумовых заскоков и наездов коллег-солагерников. Просто однажды и навсегда он понял, что «человеку совсем не много надо для жизни, а все беды людей — от их жадности, зависти и лени».
Теперь нам понятно, что для кого-то пустыня может быть домом, а не местом, где тешат свой эгоизм. И потому повторяем: какая же она тогда пустыня? Да она еще больше полна жизни и страстей, совсем не тихо экзистенциальных, чем непустыня. Вот и герой № 6 — некто Ёжиков, человек-тайна, скрытный, молчаливый и, по всеобщему ощущению, страшный. Он вполне подошел бы под амплуа Постороннего-«этранжера», готового убить каких-то нелепых алжирцев просто от дикой неевропейской жары. Но и он заражается всеобщей холеричностью, то есть социально окрашенным, ангажированным поведением. Внезапно для всех, в критический момент распределения воды, он берет ружье и выстраивает под дулом всех жаждущих в очередь. Автор посвятил ему не так уж и много главок-глотков романа (композицию его можно сравнить именно с таким «глотковым» утолением пустынной жажды — короткими порциями). Но и из них ясно, что Ежиков — потенциальный лидер лагеря. Его характеристика своих солагерников как раз и отражает его волевой взгляд, а не реальных людей: «…Самый ненадежный сейчас — Уфана. Наркоман…Женька — сопляк. Городской сопляк… Гена — просто слабак… Нинка — поганка. Сама этого пока не знает… А Адиль молодец… И меня боится. Правильно делает. Мне доверять нельзя». Но даже такого несгибаемого человека-загадку автор в эпилоге умертвляет как полууголовника.
В этом списке нет еще одного еще одного героя — Владимира Семеновича Трыкина, начальника группы. Наш номер у него седьмой, хотя он должен быть первым, а лучше вообще без номера, потому что это всеми признанный здесь ученый-практик и просто хороший человек по прозвищу Семеныч. Да и надо ли больше, если, еще не зная его, уже определяем его по имени-отчеству, что он двойник Высоцкого. А кто его у нас не любит и не уважает? Вопрос риторический. Только вот на гитаре он не играет и не поет, отдав роль барда Адилю, который иногда «доставал из мешка домбру», чтобы «повыть» где-нибудь в сторонке. Сначала народ роптал, а потом «смирились, слушали непонятные им слова, кивали в такт мелодии и утирали навернувшиеся слезы». Зато сам Семеныч, совершая героический поход за водой, поступает согласно альпинистской песне Высоцкого о друге: это и подвиг, думать о котором «было и лестно и неприятно», и воплощение знаменитой песни. Сей холерически честный (в школе был «трудным подростком» и беспощадно бил тех, кто живет неправильно) человек сделал марафоном своей жизни надежность и веру в людей. Но, конечно, не мог предполагать, что автор умертвит его в 1995 году в должности челнока «из-за сумки с барахлом стоимостью триста долларов в День Победы».
Что ж, на то он и автор, чтобы обладать одновременно и всеведением, и бахтинской «вненаходимостью». Он и помощник своим героям и соглядатай-свидетель их деяний и поступков, их кровник и похоронщик. Он кормит их своей идеологией, где главную роль играет боль за униженность русских и ненависть к чиновным распределителям жизни с их чванством, лицемерием и откровенным душегубством (КГБэшная линия в романе с генералом Игорем Бенедитовичем и палачом полковником Мироновым), и черепахами. Теми, которые так громко кричат при совокуплении. Так могут ли тогда погибнуть в пустыне эти советские (действие романа происходит в 1971 году) люди, питаемые истинно холерической страстью к жизни, а не к выживанию, может ли Женя не любить Нину, а Нина — Семеныча, может ли Адиль не любить всех, а слабак Геннадий — не познать впервые это чувство в его христианской полноте — любви к людям?
Благодаря черепахам или двум пьяницам из Кенеса, или тому, что они были воспитаны в понятиях гармонии национальной, социальной и культурной гармонии, где подвиг — не книжное, а реальное понятие, но группа «противочумников» из пустыни выбралась. Ибо в романе о пустыне подлинное противостояние происходит не между людьми и пустыней, а «холеричности» и «чумности». Под первым подразумевается советскость как гармоничность всего лучшего в человеке: честности и справедливости, равенства и братства, доброты и любви и т.д., а под вторым — противоположные им качества, включая национал-феодализм, от которого рукой подать до «истинной власти» национал-расистов из «совета посвященных».
Но все-таки главное, что автор в этом романе оказывается не пустынным экзистенциалистом, а акыном, певцом пустыни как имени нарицательного Высшего Суда над человеческими слабостями и глупостями. Еще чуть-чуть, и можно было произнести имя Бога, который молча и мудро следит за людской суетой (не он ли, кстати, и казнит, обратившись змейкой эфой, сытого убийцу Миронова?). Но В. Куклин это имя не произносит. Достаточно ему божьего завета быть как дети, и этот завет он выполняет в своем романе, очень похожем на советские реалистические произведения для детей и юношества по своей ясности, простоте, языку, героико-приключенческой тематике. Он почти поет, пусть и в прозе, славя жизнь и пустыню: «Пустыня — многоцветно искрящаяся по гребням барханов на западе и поспешно вбирающая в себя темноту и мрак на востоке, где в это время начало приходить в движение все живое, наполняя мир голосами своими и шуршанием песка, безразлично взирала как корчится и жалобно воет лежащий возле мертвой машины человек. Пусть поплачет, решила пустыня, утробно вздохнула, заря погасла…»
Здесь и жизнь, и смерть, и пушкинская «равнодушная природа» и леонидандреевский «Некто в сером», и камюэвский Посторонний-«этранжер», и все, что наполняет жизнь и одновременно ее опустошает, опустынивает. Все то, что присуще неравнодушной прозе Валерия Куклина.
 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Система Orphus

Важное

Рекомендованное редакцией