Воскресенье 15.03.2026

Актуальные новости


Новости

Творчество

Анонсы

«НЕТ ПОЛОВИН У ЛЮБВИ И У ВЕРЫ»

26. 01. 2012 679


Владимир ЯРАНЦЕВ

Полно любовью Божье лоно,
Оно зовет нас всех равно…
Но перед властию дракона
Ты понял: крест и меч — одно.
Владимир Соловьев «Дракон»


1. Задачка для гения

Владимир Берязев — поэт из той генерации «печальников слова», которые увидели в смене эпох и идеологий не свет, а тьму, нуждающуюся в просвещении страданием и жертвой, но никак не любовью. Это поэтическое прозрение на грани отчаяния, как магнит, стало притягивать к себе темы не менее горькие и болезненные. Такие, как преступное разорение деревень — очагов подлинной русской культуры; осатанение городов, призванных быть прообразами Града Небесного, но которые все ближе к Содому и Гоморре; ратная слава русских воинов-богатырей, которым бы черпать в победе над врагом силы созидания духа и государства, но которые повергнуты в безумие раздвоения между монашеским одиночеством и юродством.
В эти кричащие раздвоением 90-е на многое хотелось решиться. Ибо казалось, что Год и День Гнева близок, что Посланник Неба или Его двойник придут и остановят время, чтобы угомонить Хаос, найти потерянную нить Ариадны, чтобы расставить по обе линии фронта праведников и лукавцев. В эти предапокалиптические дни и годы, когда Александр Денисенко самосжигался до пепла («Пепел» — сборник стихов известного новосибирского поэта), а Анатолий Соколов испытывал на крепость («Крепость» — сборник стихов еще одного известного новосибирца) свою душу и душу города-оборотня, у их младшего соратника и земляка Владимира Берязева возник замысел романа о любви. Точнее, о той обители духовной истины, где врачуют увечных и заблудших, даруют цельность раздвоенным и которая станет началом общерусского возрождения и единения России.
Таким образом, с самого начала стихотворное произведение В. Берязева было обречено на метафизику и мистерию, чьи герои, полные грехов и скверны, проходят очищение в сфере высшей духовности, в идеальном, Божественном пространстве. Этим местом и стала заповедная Могота в трех стадиях своего развития: сначала она — Ад («могоча» по-татарски — «яма», «гиблое место») для сосланных в период репрессий, затем, со строительством монастыря во главе с владыкой Иоанном это — Чистилище, место осознания каждым своей греховности, и оно же (так как в Православии нет такого понятия) — Рай, вернее его прообраз для тех, кто готов его узреть.
Так же троичны и триипостасны и герои романа: Павел, его брат Михаил и Анна, жена Павла. Поначалу они тоже ссыльные, правда, собственной совести, как тоже повинные в разгуле бесовщины в стране. Во второй ипостаси — это медленно прозревающие люди, мучительно сбрасывающие прежние оболочки художника-авангардиста, ветерана кровавой войны и романтически настроенной провинциальной девушки. И, наконец, ипостась третья: любовью осененные и одухотворенные и ею же обращенные в апостолов Любви по имени Анна. Но любви разной: мужской, антично-эротичной, взирающей на небесное сквозь телесное, и любви братской, платонической, переходящей в православно-монашескую и возвеличивающей Анну в Пресвятую Деву.
Между тем автор, точно зафиксировавший все эти символы и эмблемы своей, все же по сути, православной метафизики, не меньше тяготеет и к диалектике жизни и бытия. Скорее даже болеет ею, самолично вовлекаясь в перипетии духовных и телесных путей своих героев. Можно сказать и иначе: выстроив в своем романе «храм» из христианской символики, он под куполом этого храма и перед иконостасом всех, «просиявших» в отечественной и мировой литературе и культуре, развертывает действо, наподобие мистерии. Столь же близки мистериальным характеры и образы персонажей романа, какие бы повороты и ловушки не готовил им автор. Впрочем, правда жизни реальной, которой автор отнюдь не чужд, кристаллизует в итоге два крупных характера, типа: Павла и Михаила — художника и воина, гордыни и долга, «я» и «мы», творчества и духа. Есть ли в этом неизбежность схемы, фатальность духовидческой литературы, когда Данте, Мильтон, Гоголь, Андрей Белый в усилиях показать своих героев идеальными, приходили к «эмблематике смысла» и жизни?
Очевидно, есть. Тем более внушает уважение смелость автора, вступившего на стезю гениев мировой словесности, не убоявшись провалов в риторику, догматику, публицистику и другие модусы «нехудожественности». Это ведь задачка исключительно для гениев, в первом приближении выглядящая так: как воссоединить высокое и низкое, жизнь частного человека и его же крестный путь к Абсолюту, не сфальшивив и не рассыпав произведение на фрагменты: рассуждений — отдельно, жизнеописания — тоже отдельно? Отсюда и второе приближение к той же задаче: как соединить роман и поэму, драму и мистерию, не ввергаясь в жанровую какофонию?
В. Берязев смело переслаивает литературу с метафизикой, поэзию с прозой, уповая на Бога и своих недюжинных героев.

2. Житие Михаила и Павла

Прозы жизни, на первый взгляд, больше в Михаиле, «братце меньшом», который воевал где-то «в южных краях». Будучи снайпером, то есть легальным киллером он много убивал, пусть и «волей Закона». Жалея своего героя, автор изображает ужасы войны на примере других, безымянных солдат. Один из них, мстящий за сраженного подлой пулей брата-близнеца (и вновь братья!),

Как пес одержимый,
Убивал, убивал без конца,
С равнодушьем машины.

Давая пусть и косвенное представление о том аде в душе, который поселяется в солдатах нынешних подлых войн, автор уже в первой главе спешит наделить его раем. Это райское начало, призванное вытеснить адское, олицетворяет «Дева-Радость, икона». Ее светлое откровение «среди праха и дыма» побудило Михаила креститься и прибыть в Моготу, ставшую «Божьим приделом». Однако рай для таких, как Михаил, мельком отождествленный автором с Михаилом Лермонтовым, написавшим «Валерик», не блаженная «dolche vita», а «vita nuova» — служение любви, высокая миссия. Этот переход от просто службы к служению непрост и требует времени, подвига и еще чего-то высшего. И тут автор не прогадал, вовремя найдя в магическом кристалле своего романа новые грани.
И все благодаря слову и понятию «любовь», которое все состоит из сложных сплетений с миром тем и этим, с избой паромщика, где живут его брат и его жена, и монастырем, где отец Иоанн подвигает его на бой «с собою, любимым» и на примирение со всем живым и неживым. Сконцентрировав все возможное и невозможное, связанное с крещением Михаила любовью, автор находит ей достойный синоним — «могота». В этом емком слове-энциклопедии зашифрованы «работа, забота, свобода», и «мог», «смог» и Бог; здесь же таится и «Михаил» (начальное «м» с одинаковым количеством букв, гласных и согласных звуков), и что-то словом не определимое, по-русски протяжное, как стон бурлаков или песни поморов. Свыше 50 раз, где гуще, где реже, встретится в романе слово «любовь», за которым теперь, как тень, будет неизменно следовать «могота».
Но расширяя смысловое пространство романа за счет емкости слов-символов, автор неизбежно сужает пространство сюжетное, событийное. Он также переводит диалектику эпических героев, их поступков, дел, тел в метафизику противоборства сил абстрактных: света и тьмы, света и тени, тени и другой тени, добра и зла, добра и зависти, вожделения, страсти и страха. Так и Михаил «замедляется», застывая в эмблему любви, сильный там, но бездеятельный здесь. После того, как Анна впала в кому, он может лишь «приготавливать Анне бульон и снадобья. И соки», наблюдать раздвоение Павла, молитвенно молчать, восклицать или «обмирать». Автор разрешает ему действовать лишь за пределами романа, в «Необязательном дополнении», играющем роль то ли эпилога, то ли Апокалипсиса.
Освободившееся от Михаила событийное пространство романа заполняет собой Павел, вернее его двойники: презрев любовь и «моготу», он начинает «клонироваться» в тени и зеркальные отражения. Имя последним — легион, особенно если два зеркала смотрятся друг в друга. В итоге, располовинившись на две бездны, Павел обращается сразу в двух сфинксов: «Сфинксами, улыбаясь глядят Друг на друга два Павла». Тут, по сути, роман и заканчивается, если принять всерьез «необязательность» дополнения. А там происходит нечто фантастическое: оба Павла, «правый» и «левый», падают «симметричным валетом» от «ударов» Михаила, готовящегося к монашескому постригу. Надо ли было добивать тех, кто уже были мертвы?
Впрочем, надо взойти к истокам «жития» Павла и к началу романа, чтобы понять, почему молодой и женатый художник стал двойником самого себя. Тут автор романа о любви ничего нового не изобрел. Наверное, потому что сюжет продажи себя и своей души демону искусства вечно нов и библейски стар. Ведь так соблазнительно поверить в свою гениальность, в то, что можешь стать демиургом-заклинателем этого сошедшего с ума мира. Для начала он изваял из «костей прежней державы» (топляка и ржавого металла) скульптуру «Гибнущий Лаокоон». Но вряд ли сознавал при этом, как опасно играть в кумиры и идолы, пусть даже и искусства ради: любая символика имеет обратную силу. Тем более такая мощная, вобравшая в себя нескончаемый ряд трагедий, от «троянца, лишенного души» до «скорбного Сидура» и «бездомного Эрнста». После того как обмотанный стальным колючим тросом Лаокоон зажил жизнью гибнущего пророка, Павел переродился, стал отмечен «знаком иного рожденья». И тут же ожили и зашевелились метафоры, символы, архетипы потустороннего мира, жадного до человеческой глупости и бахвальства. Так, стальной трос превращается в «металлический спрут, пожирающий Тело», а пес, откопавший этот трос, видится уже фаустовским пуделем-Мефистофелем.
Ожило и нечто другое — мертвый паромщик, вернее его тень или призрак, который возил на заклание гулаговские жертвы, но однажды по нечаянности лишился головы от сорвавшегося троса и с тех пор так вот, безголовым и бродил ночами. Павел поделился с этой тенью из прошлого своей жизнью, написав картину на тему Харона, перевозящего мертвые души. И этим скрепил полюбовный договор с бесом о продаже души.

Безголовый стоит у штурвала.
Спрутом кольчатым вьется во тьме
Трос — обрывок девятого вала, —

описывает автор картину Павла. И благодаря этому тросу-змею паромщик оказывается двойником-близнецом Лаокоона, то есть порождением тьмы. Павел в восторге: «Ну, брат Пушкин, зело хорошо!», не думая, что побратался совсем не с Пушкиным, а с тем, кто лукав и льстив небескорыстно. И при этом совсем не слышит автора, который и сам, и устами своих героев увещевает гордеца остановиться:

Не дразни понапрасну его,
Бог в мольбе не откажет.
Паша, с бесом не дружат,
Не знакомятся даже.


На талант можно тьму нанизать,
Тьма же вся бесталанна.

Роняет свое «слово золотое» и главный судья и пастырь могочинцев Иоанн, наставляющий Михаила — а нам слышится, Павла:

Ждет всемирный обманщик и тать
Над тобой насмеяться.

И наконец еще один своеобычный персонаж, Порфирий Афганец — дезертир и хулитель войны, пророк, еретик, отщепенец, дает еще один, может быть, лучший вариант просьбы-анафемы:

Если Самость помимо любви
Воздвигает кумира —
Тьмой и смертью созданья твои
Прорастут среди мира.

И вот, впервые так громко, прозвучало ключевое для романа слово «любовь». Для Павла оно уже имеет двойное дно, с тех пор как свою «ясноглазую» Анну — «ангельский свет» он познал как обычную, лишь из плоти «сделанную» женщину («Ты иная, иная!»). И тут же лишний раз побратался с Нежитью.

Ты ей (Нежити. — В. Я.) форму создал!
Ты душой поделился! —

разоблачает его все тот же Порфирий, довершая разоблачение ясновидением:
Бес жену твою Анну
Одолел, соблазнил, как дитя…

Круг замкнулся, тут же разомкнувшись в дурную бесконечность: оживив беса, Павел им же и стал, пусть пока и наполовину. И кто теперь из них двоих богохульствует или любит, соблазняет или оберегает, минуя любовь, остается загадкой до самого конца романа, да и после него тоже (в «Необязательном дополнении»). Павел теперь может пить, гулять, бомжевать, пока не вынесет его на свет, который уже узрел Михаил:

Неделимы мы. Нет половин
У любви и у веры.
Воин во поле проклят, один,
Рыцарь, гордый без меры.

3. Роман с автором

До той поры главным знанием о любви, вере, героях обладал лишь автор. И в этот момент потери Павлом любви и головы, Анны и брата он, автор, и вторгается в ткань повествования. Главный двойник и близнец порожденных им героев, он сам захочет испытать, что значит быть Павлом или Михаилом. Он сам теперь расскажет и покажет, что значит любить по-настоящему, попытавшись воскресить братьев из отрешенности: Михаила от одержимости истиной, и Павла от одержания лжеистиной. Но неожиданно сам увлекается Анной, соединившей в себе любовь, красоту и истину, и вот-вот готов занять место ее возлюбленного.
Вроде бы знакомая история: Пигмалион и Галатея, Пушкин и Татьяна, Хиггинс и Элиза… И впрямь, эффект присутствия автора вблизи Анны столь очевиден, что иногда боишься за него: его любование Анной, восхищение, вожделение, экзальтация, экстаз чреваты внезапной материализацией. По крайней мере знание автора о своей родной героине, от места ее рождения до деталей ее нижнего белья, всеохватно и исчерпывающе, чувственно и интимно. До впечатления, что они связаны кровным родством — еще одна родственная пара этого эмблематичного романа. Однако, согласно православной догматике, а в большей мере авторскому чувству гармонии, «двойка» воспринимается как нечто неустойчивое, вечно тоскующее по «третьему», мудрому и уравновешивающему.
И вот третья часть, где приоткрывается тайна брачного союза Павла и Анны. Она — это непорочная «девичья душа», приехавшая «в дебрь незнаема града» и ставшая тут студенткой; он — «герой-соблазнитель», уловивший ее в свои объятия, в коих она однажды поутру и проснулась. И у каждого — шлейф литературных прототипов, скрепляющих этот странный брак в трагедию: Татьяна (Пушкин), Маргарита (Гете, Булгаков), Анка («Чапаев»), Ариадна (миф о Минотавре и Тезее), донна Анна («Каменный гость») — у нее; Онегин, Тезей (Минотавр?), Дон Жуан — у него. Выходит, что союз двух непрочен. Он способен порождать только геометрическую прогрессию двойников и зеркальных отражений, если нет противоядия в качестве любви. И автор, явившийся, как нарочно, именно в третьей главе то ли спасать их, то ли доводить до развода тут совсем не помощник: очень уж он чувствен, страстен и пристрастен. И если Анна говорит Павлу: «Ты как будто из бездны, то автор — из зеркала или «межзеркалья» своего многослойного романа. Автор же может ответить Анне и наособицу, назвав вдруг «тройкой»: «Тройка-женщина, взнузданный вихрь».
А уже в четвертой части он заговорит о некоем «четвертом», который «верстает игру», то есть роман, и непонятно, «кто он — дух или демон?» В пятой части появится «пятый», вернее лишь намек на его появление и тоже с вопросом:

Мир увижу ли снова,
Где Россия — не «Ксерокса» дочь,
А невеста Христова?

Христос и любовь Христова — вот что спасет Анну, прообраз России, от гибельного двоения и двойников, Христос же, воплощение любви («Если где-нибудь двое Соберутся во имя Мое, Третьим буду меж ними»), всемогущ. Он обладает способностью изничтожать Ад двойничества, Время как его следствие, да и самих влюбленных, даруя им вечный Рай:

Между ними кончается Ад,
Время спит между ними.

Но здесь кончается, между прочим, время и самого романа. Только не от воцарившейся любви между Михаилом и Павлом, Павлом и Анной, Павлом (художником) и Павлом (бесом), между автором и Анной, между автором и всеми троими. Кончается он от ее недостатка, произошедшего — дьявольская логика! — от ее же избытка. Слишком уж рьяно и материалистично возлюбил Павел искусство и себя в искусстве, также как и Анну и себя в Анне. Слишком уж фанатично возлюбил Михаил Бога и его посланцев — «Деву-Радость», отвратившую его от войны, и отца Иоанна, отвратившего его от мира. Слишком уж пылко полюбил автор Анну и невзлюбил «четвертого», коий всегда набивается во «вторые», а то и в «первые», особенно к поэтам и прочим творцам. Для битвы с ним автор не пожалел целой четвертой главы, в которой, однако, не спешит с разоблачениями: во-первых, он признает «четвертого» словно бы соавтором романа, а во-вторых, его же могильщиком.
Ведь именно «тьма — праматерь» не только поэтов, но и романов, их образов и прообразов, сюжетов и героев, ибо «великих ответов хромосомы таятся» на ее дне. И примеры таких «темных» поэтов и их произведений приводятся впечатляющие: Гомер с Улиссом, нисходящим в Аид и Данте с «лабиринтами кругов», полных несчастными. Да и сам автор признается, что «творит для него («четвертого». — В. Я.) формы существованья», творящие в ответ «пустоты» в стихе. Но как быть «Моготе», двоящейся то в мистерию, то в миф или притчу, то в сказку или былину, без беса (кощея, Змея-Горыныча, Сатаны, Иуды и т.д.) невообразимую? Раз уж решил «заплыть в печальный предел, в даль живого романа», «романа без вранья», без него не двинется ни сюжет, ни мысль автора. Поэтому четвертая часть заканчивается мифическим венчанием Анны со смуглым инкогнито. При этом «Черный жрец», духовный (вернее, бездуховный) вдохновитель этой виртуальной свадьбы не столько поздравляет Анну, сколько хоронит ее:

Будет Анна как меч-кладенец
Упокоена нами…
Будет эрос ей мужем навек,
Наркотическим мужем.

Так вот этот «умник и обольститель» бес становится едва ли не победоносным завершителем романа. Об этом свидетельствует и заключительная мизансцена, статичная, как маски в мираклях: Анна в коме подле злополучной картины, Михаил с бульоном подле Анны и Павел подле «Павла», как подле кривого зеркала.
Конечно, этот финал несет в себе и иную, может быть, основную символику: судьбу России, полоненную бесами от политики, СМИ, агрессивной «массовой культуры», жонглирующими пустотой (еще один важный мотив романа), в лучшим случае снятыми с жизни копиями. А копия — «лесть, грим на мерзости тленья». И все-таки, слишком уж открыто, явно, может, и не спросясь автора, выказывает себя в романе метафизический его каркас. Роли заранее распределены, место абсолютного добра, его носителей, хранителей, упокоителей обозначено, цифровая символика, построенная на оппозиции «чет — нечет» («жить — нежить») задействована — и не выйти роману из предначертанного круга. Как бы ни старались автор, «прячущийся за Пушкина» и его спутник-инкогнито выйти за него при помощи диалектики жизни или самообмана.
Такова судьба любого романа с сильным положительным посылом, зарядом: ярче и лучше получается почему-то его отрицательная половина с отрицательными героями. Вспомним хотя бы поэму Н. Гоголя «Мертвые души» с ненаписанным третьим, «положительным» томом — Чичиков и К° явно выигрывают у бесцветного Костанжогло из второго тома поэмы. Так и в «Моготе» первая и вторая части с участием «демонического» Павла более рельефны, чем четвертая и пятая, больше похожие на иконы Страстей Господних и Успения. Третья часть — особенная, привилегированная, потому что наиболее «пушкинская», захватывающая дух и тело, центростремительная по отношению к любви, но центробежная по отношению к Анне. И это общий грех всех «романов в стихах», не озабоченных отчетливостью контуров героев — людей и образов, и где «стихотворная форма… служит в первую очередь выражению переживания» (А.С. Карпов. Словарь литературоведческих терминов). Герои у В. Берязева становятся, таким образом, «заложниками» его переживаний о судьбах России, оставшейся без любви.

4. Любовь — это Могота

Действительно, где же любовь в «романе о любви»? Около 50 раз (не считая глаголов, прилагательных, других частей речи и близких по значению), то есть на каждой третьей странице книги встречается это заветное слово. Вот лишь некоторые примеры.
«Богохульствуй, имея любовь…», «лишь делами можно нам признаваться в любви», «на пальце сияет кольцо — знак любви и поруки», «нету прав, кроме права любить», «положенье помимо любви нам с тобой не годится», «любовь — не конфета», «инь и янь — вечный танец любви», «не бесславен и не одинок, всяк, пронзаем любовью», «распустилась, подобно цветам, смерть в обнимку с любовью»…
Любовь вездесуща: и на поле боя, и среди бомжей и «рерихнувшихся», и даже у дьявола, завидующего Творцу. И надо ли тогда вообще искать ее Абсолют и средоточие, некую «любовь любви», царствие ее земное и небесное? Ведь от того, что если невероятно повезет и найдешь Ее — Бог, Христос, Дева-Радость, монастырь (найти заранее известное?) — больше ее не станет. Судьбы людей продолжат рушиться, страна продолжит искушаться пустотой и профанированным «эросом»… А впереди все та же неизвестность и все тот же вопрос Владимира Соловьева к Руси:

Каким же хочешь быть Востоком,
Востоком Ксеркса иль Христа?

У Владимира Берязева этот судьбоносный вопрос обретает характер инфернальной иронии: не Ксеркс, а «Ксерокс» ставит он в свой вопрос Руси, тот сатанинский ксерокс, который плодит копии, чтобы похоронить Россию, лежащую в коме. Но пафос Вл. Соловьева, жреца и философа любви вселенской, спустя сто с лишним лет, пытается распознать и увидеть, подхватить и воскресить В. Берязев в своем романе. Станет ли он внятен нашим современникам, сдавшим Вл. Соловьева и мета физический «серебряный век» в архив, на съедение филологам или в скуку студенческих и академических аудиторий? Будут ли читать этот роман люди, со всех сторон обложенные Донцовыми, Акуниными или — свят-свят-свят! — В. Сорокиными?
Автор немало постарался, чтобы проторить свой путь к читателю: негодовал и восторгался, поучал и грешил, думал вслух и наудачу, не стесняясь наивностей или общих мест, но всегда нараспашку, честно. И всегда слово «любовь» у него выступало не только существительным (что значит, «сущим, насущным»), но и глаголом и прилагательным, то есть активным, сильным, теряющим смысл и ни к чему не годным и неприложимым без живых людей. Ну а сам В. Берязев сказал бы проще: могота и есть любовь, как монастырь среди тайги, повенчавший и примиривший человека и природу, «как знак века, преддверие иного духовного опыта» (из эссе «Хождение в обитель отца Иоанна»). А еще короче и точнее: любовь — это Сибирь. Сибирь, как может быть, последний приют любви и надежды, бога и человечества. И, конечно поэта, который сочинил роман, так и не вместившийся в рамки романа: эссе в начале книги и «драматическое произведение» в конце ее — знак бесконечности романа-триптиха о Сибири, новой колыбели любви.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Система Orphus

Важное

Рекомендованное редакцией