Четверг 18.07.2024

Актуальные новости


Новости

Татьяна Жарикова

17 Сен, 14:24

Анонсы

Татьяна Жарикова. Повесть «Путь на эшафот». Глава 10-13

15. 05. 2019 131

ZWl03A5C6eIxz

В этом году исполнится 170 лет известному в русской истории кружку Петрашевского, в который входило несколько классиков русской литературы Федор Достоевский, Алексей Плещеев и Аполлон Майков, в то время совсем молодые люди. Деятельность этого кружка, как известно, привела молодых людей к эшафоту.

В те же годы Достоевский посещал кружок Белинского, где общался с молодыми Некрасовым, Тургеневым, Григоровичем, Дружининым, Панаевыми. Татьяна Жарикова в своей повести «Путь на эшафот» рассказывает о молодых годах Достоевского и Петрашевского. Повесть написана по опубликованным воспоминаниям петрашевцев и по материалам их судебного дела. Публикуем продолжение, читайте начало повести «Путь на эшафот». Глава 1-2. / Глава 2-3 / Глава 4-5 / Глава 6-9 

 

Глава десятая. Письмо Белинского

Через месяц генерал-майор Липранди вручил министру внутренних дел Перовскому папку со списком посещавших тайное общество Петрашевского и с подробными докладами агента обо всех выступлениях и разговорах на его вечерах.

— Можно докладывать Его Императорскому Величеству? — спросил Петровский, принимая папку.

— Погодите ещё месячишко, — ответил Липранди. — Торопиться некуда. Больше информации соберем.

Достоевский в очередную пятницу у Петрашевского читал письмо Белинского Гоголю. За столом, как обычно, сидел Спешнев. Федор Михайлович стоял возле стола с листами в руке. Достоевский на вид был болезненный, бледный, щупленький, и казалось, что такой человек будет и читать робко, неуверенно. Но во время чтения произошло его преображение, читал он страстно, убежденно. Читая письмо Белинского, Достоевский слышал его страстный голос, видел его худощавое лицо с высоким лбом. У Петрашевского в тот вечер как никогда было много гостей, больше двадцати, должно быть. Сидели в креслах вдоль стен, на диване, вокруг стола, за которым на президентском месте был Спешнев. Он слушал, поглаживая пальцами ручку колокольчика в виде статуэтки богини. Кое-кто стоял в двери в соседнюю комнату, где они вели свой разговор, но, услышав чтение интересного письма, вышли сюда.

С другой стороны возле Федора Михайловича сидел Черносвитов, одноногий купец из Сибири, широколицый, скуластый, с монгольскими глазами. Он недавно приехал из Иркутска, где, как говорили, имел большое влияние на генерал-губернатора. Высокий студент Филиппов стоял возле книжного шкафа с открытой книгой в руках и улыбался, посматривал на слушателей так, словно это он написал письмо. Содержание писем он знал почти наизусть и теперь, вероятно, следил за текстом. Достоевский выделял интонацией наиболее острые мысли Белинского.

— Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, — читал в полной тишине Достоевский, — а в успехе цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в народе чувства собственного достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе.

— Вот это верно! — не удержался, восторженно воскликнул Филиппов.

— Тише ты! — шикнул на него Спешнев. — Дай послушать!

— Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права… — читал Достоевский

— Сила, сила нужна: без силы ничего не возьмешь; а силу надо добывать силой же! — снова крикнул Филиппов.

— Отто-так! — поддержал его Черносвитов своей обычной присказкой.

— Вот! Вот она сердцевина! — воскликнул поручик Момбелли.

Все зашевелились, стали возбужденно переговариваться. Спешнев поднял колокольчик и начал звонить в него, пока снова не установилась тишина.

— А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого Вы нашли в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которой должно пороть и правового и виноватого? — продолжил чтение Достоевский. — Да это и так у нас делается зачастую, хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться…

— Вот где сердцевина всего! — обратился Петрашевский к Момбелли.

Спешнев снова позвонил в колокольчик.

— Господа! Так мы письмо до рассвета не дочитаем!

— Теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напоминали бы Ваши прежние, — закончил чтение Достоевский.

Федор Михайлович положил последний лист на стол и сел рядом со Спешневым. Все сразу начали шевелиться, переговариваться.

— Отто-так! — радостно произнес Черносвитов, покачивая своей большой головой.

— Господа! — заговорил горячо Момбелли. — Белинский правильно сказал, в настоящее время всех передовых людей занимают три вопроса: освобождение крестьян, улучшение судопроизводства и утверждение полной гласности, отмена цензуры. Я считаю, что самый важный вопрос, что идеей каждого должно быть освобождение крестьян.

— Как можно достичь этого? — неуверенным тоном спросил Антонелли.

— Правительство не может этого сделать, потому что освободить без земель нельзя. Восстание крестьян неизбежно, — уверенно заявил Момбелли. — Они достаточно сознают тягость своего положения, и мы обязаны способствовать скорейшему возникновению бунта. Только с помощью бунта можно освободить крестьян.

— Я не могу согласиться с тобой, — возразил ему Петрашевский. — По моему мнению, вопрос первой важности есть вопрос о судопроизводстве…

— Почему? — спросил Момбелли

— По двум основаниям. Во-первых, вопрос об освобождении крестьян касается только двенадцати миллионов крепостных… А улучшение судопроизводства касается всех сословий. Потребность справедливости, суда правого есть общая потребность, а при настоящем судопроизводстве с закрытыми дверями оно не достигает цели…

— Не статистика, не цифры определяют потребность народа, — убежденно и страстно перебил Момбелли. — Они определяются наибольшею справедливостью, вот мерило потребности! Справедливость нарушается существованием крепостного сословия, не имеющего никаких юридических прав, а потому вопрос первой важности есть освобождение крестьян.

— Я не кончил… И второе основание то, что настоящее экономическое положение страны не выиграет при освобождении крестьян, — стоял на своем Петрашевский. — Оно может повлечь за собой столкновение сословий.

— И это хорошо! Нужен бунт! — воскликнул Момбелли.

— Бунт гибелен, как сам по себе, так и по своим последствиям, — спокойно возразил Петрашевский. — Улучшение же судопроизводства представляет обществу необходимые права, и тем содействует его развитию, его движению вперед.

Достоевский внимательно слушал, глядя то на Петрашевского, то на Момбелли.

— Допускаю действительность твоих опасений и полагаю, что они устраняются временной диктатурой, — обратился к Петрашевскому Спешнев.

— Я против любого диктатора! — возразил ему вдруг запальчиво Петрашевский. Момбелли он отвечал спокойно, несмотря на то, что тот говорил петушком. — Я первый бы поднял на него руку!

— Но есть иная диктатура! — спокойно произнес Спешнев ему в ответ. — Диктатура угнетенных!

Достоевский перехватил внимательный, чуть прищуренный взгляд Черносвитова на Спешнева.

— Беда нам, русским, — как-то задумчиво вмешался в разговор Черносвитов. — К палке мы очень привыкли. Она нам нипочем.

— Палка-то о двух концах, — ответил Спешнев.

— Это так! — согласился Черносвитов. — Да другого-то конца мы сыскать не умеем.

— Ничего, сыщем! — уверенно ответил ему Спешнев.

— До всего можно дойти путем закона, путем реформ, — сдержанно произнес Петрашевский. — Реформы судопроизводства не следует требовать! Нужно всеподданнейше просить об этом.

— Так к нам и прислушались, — по-прежнему горячо возразил Момбелли и спросил: — Мало ли вы просьб написали?

— Правительство, и отказавши, и удовлетворивши просьбу, поставит себя в худшее положение, — невозмутимо ответил ему Петрашевский. — Отказавши, вооружит людей против себя, а идея наша будет идти вперед.

— А ежели исполнит?

— Этим оно ослабит себя и даст возможность требовать другие реформы, и снова наша идея идет вперед.

— Только всеподданнейшими просьбами мы не уйдем вперед! — взволнованно вступил в разговор студент Филиппов. — Нужно действовать! Власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут одно только, одно: стоит только посметь!

— Отто-так! Кто много посмеет, тот и прав, — поддержал его Черносвитов. — Кто на большее может плюнуть, тот и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее!

— Николай Александрович, вы поосторожней с Черносвитовым, — шепотом обратился Достоевский к Спешневу. — Мне кажется, он шпион. Слишком он остро говорит всегда…

— Бросьте вы, все вам шпионы мерещатся, — улыбнулся Спешнев в ответ. — Насмотрелся человек на мерзость самодержавную, вот и говорит…

— Я и предлагаю действие! — ответил Филиппову Петрашевский. — Не поднимать же восстания, когда общество не готово к нему.

— Надо готовить!

— Нельзя предпринимать восстания, не будучи уверенным в совершенном успехе, — назидательно возразил студенту Петрашевский.

— Надо усиливать пропаганду! — снова заговорил Момбелли. — Невежество нашего царя-богдыхана и его министров не дает надежды ни на какие нововведения.

— Прежде надо изменить правление, нужна конституция, которая дала бы свободу крестьянам, открытое судопроизводство, свободу книгопечатания, — все также мирно, но уверенно произнес Петрашевский.

— Что же нам делать для этого? — тихо спросил Антонелли.

— Надо нам стараться производить переворот убеждением, — ответил поручик Григорьев. — Я уверен, что все зависит от народа, без него мы не продвинемся, не уйдем вперед.

— А нам что делать? — допытывался Антонелли.

— Надо нам сблизиться с народом! — продолжил Григорьев. — Для этого искать встречи с простыми людьми, говорить с ними…

— Первое, с чего нужно начать, — снова заговорил Петрашевский, — это распространять наши взгляды в своем кругу. Надо перетягивать на свою сторону людей разных сословий, людей специальных познаний: ученых, архитекторов, ремесленников, писателей, военных, взять в свои руки университет, лицей, военные училища и гимназии.

— Как же это сделать? — не отставал Антонелли.

— Для этого все мы должны вести жизнь деятельную, составлять кружки и действовать не по случаю, а систематически…

— Господа! Прошу внимания! Кто из вас скажет, что это такое? — показал на своей ладони кусочек неопределенного вещества, в составе которого была заметна солома, мякина, какая-то шелуха.

Филиппов взял двумя пальцами кусочек, повертел его, понюхал, потом, брезгливо морщась, возвратил кусочек поручику.

— Это же конский помет! — фыркнул он. — Мы о серьезном судачим, а ему лишь бы шутки шутить!

— Нет, господа, это не шутки! — сердито ответил Момбелли. — Этот навоз — хлеб! Этим хлебом питаются крестьяне Витебской губернии. В его составе вовсе нет муки. Одна мякина, солома, да какая-то трава…

— Не может быть! — воскликнул Антонелли.

— Надо бы нашего чадолюбивого императора на несколько дней посадить на пищу витебского крестьянина! — негодующе воскликнул Момбелли.

— Федор Михайлович, у меня к вам разговор есть, — тихонько обратился к Достоевскому Спешнев. — Не могли бы вы заглянуть ко мне в воскресенье часиков в двенадцать?

— Хорошо. Я приеду!

 

1788

 

Достоевский потихоньку поднялся и подошел к Петрашевскому, а Черносвитов тут же пересел на место Достоевского к Спешневу.

— Михаил Васильевич, не пора ли чаю подать? — обратился Достоевский к Петрашевскому.

— Чай готов. Доспорим и перейдем, — ответил Петрашевский.

А Черносвитов заговорил со Спешневым:

— Вы, видимо, знаете, я — человек приезжий. Живу в Сибири. В Петербурге ненадолго… Меня вот что интересует, Николай Александрович. Не верится мне, что в России нет тайного общества.

— Почему так? — спросил Спешнев.

— Пожары 1848 года! Отчего? Бунты в низовых губерниях. Не существует ли в Петербурге тайного общества? Нет ли его в гвардии?

— О гвардии я судить не берусь? — ответил Спешнев.

— А в Петербурге?

— Рафаил Александрович, разве можно назвать общество тайным, если оно явное для всех? — улыбнулся Спешнев

— Понимаю, понимаю, — засмеялся в ответ Черносвитов. — Простите за назойливость!

Черносвитов поднялся, сильно хромая, пошел к книжному шкафу, достал одну книгу и открыл ее. К нему подошел Петрашевский.

— Интересуетесь?

— Хотелось бы посмотреть, пока время есть. У вас, говорят, можно брать с собой?

— Это можно.

— А какая цель у ваших собраний?

— Пропаганда социальных идей.

— Идея — хорошо, но надо делать. Ведь есть, видимо, тайное общество?

— Нет никакого общества…

— Меня-то бы мог принять в тайное общество.

— Я — враг всяких тайных обществ.

— Но, Михаил Васильевич, действуя таким образом, не принося никакой пользы, можно погибнуть…

— От распространения идей — большая польза!

— В числе ваших знакомых есть люди с теплой душой — Спешнев, Достоевский. Давайте потолкуем. Ум хорошо, а два лучше, может, вы отстанете от своего взгляда. Пригласите их в кабинет.

— Хорошо, потолкуем, когда закончим.

После того как гости поужинали, выпили вина и стали расходиться, Петрашевский пригласил в свой кабинет Достоевского, Спешнева и Черносвитова.

Когда они остались вчетвером, изрядно подвыпивший Черносвитов заговорил с раскрасневшимся лицом:

— Мы сделаем смуту? Мы сделаем такую смуту, что все поедет с основ.

— А надо ли, чтоб всё ехало с основ? — спокойно спросил Петрашевский.

— Вы боитесь, вы не верите, вас пугают размеры?

— Угадали.

— Нынче у всякого ум не свой. Нынче ужасно мало особливых умов. Но вы-то гений в роде Фурье; но смелее Фурье, сильнее Фурье…

— Эк вы хватили! — усмехнулся Петрашевский

— Как вы сделаете смуту? — спросил Спешнев.

— Знаете ли, что мы уж и теперь ужасно сильны! Мы проникнем в самый народ. Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над Богом, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши.

— Это с ними вы хотите сделать смуту? — удивился Петрашевский.

— Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают! — продолжил, не отвечая, Черносвитов. — Знаете ли, знаете ли, сколько мы одними готовыми идейками возьмем?

— Народ не так прост, — покачал головой Петрашевский.

— Разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в людях идею о боге, — вставил Спешнев. — Вот с чего надо приняться за дело!

— В русском народе до сих пор нет цинизма, хоть он и ругается скверными словами, — возразил ему Достоевский.

— Народ пьян, матери пьяны, дети пьяны, церкви пусты, а на судах: «двести розог, или тащи ведро», — нервно заговорил Черносвитов. — Русский бог уже спасовал пред «дешевкой». О, дайте, дайте взрасти поколению!

— И вы рады этому? — с некоторым ехидством спросил Петрашевский.

— Вы думаете, я этому рад? — страстно обратился к нему Черносвитов. — Когда в наши руки попадет, мы, пожалуй, и вылечим… Если потребуется, мы на сорок лет в пустыню выгоним… Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь — вот чего надо! А тут еще свеженькой кровушки подпустить, чтоб попривык.

Петрашевский в ответ засмеялся.

— Чему вы смеетесь? — удивленно спросил Черносвитов.

— Уж больно вы фантастически завернули. Даже кровушки захотелось.

— Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… — продолжил страстно Черносвитов. — Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам…

— Если в России бунт начинать, то непременно, чтоб с атеизма, — вставил Спешнев. — И всё к одному знаменателю, полное равенство. Каждый принадлежит всем, а все каждому.

— Отто-так! Хорошо сказано, — согласился, успокаиваясь, Черносвитов..

— Значит, все рабы и в рабстве равны? — спросил с сарказмом Петрашевский.

— Отто-так!

— А как же образование, науки? — обратился к Спешневу Достоевский.

— Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов, — спокойно и убежденно, как о давно решенном деле, ответил Спешнев. — Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы.

— Отто-так! — воскликнул Черносвитов. — Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза. Шекспир побивается каменьями.

— Всякого гения надо тушить в младенчестве, — подтвердил Спешнев.

— И далеко вы уйдете без науки и образования? — с нескрываемым ехидством спросил Петрашевский.

— И без науки хватит материалу на тысячу лет, — невозмутимо ответил Спешнев. — Надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает, послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Необходимо лишь необходимое.

 

1506426525180547092

 

Глава одиннадцатая. Ваша карта бита

На другой день в субботу Достоевскому захотелось увидеть Соню и провести с ней вечер. Он уже знал, где она живет со своими стервами, как шутливо называл он ее подруг. Федор Михайлович остановил извозчика возле неказистого покосившегося деревянного дома, попросил подождать его минутку и постучал в дверь. Подождал. Дверь открылась, показалась худая девушка.

— Вам кого? — спросила она доброжелательно.

— Соню.

— Она здесь больше не живет! — Девушка неожиданно захлопнула дверь перед самым носом Достоевского.

Удивленный такой реакцией девушки Федор Михайлович снова резко постучал. Дверь распахнулась, и девушка обратилась к нему уже сердито:

— Я сказала: она здесь больше не живет.

Она попыталась опять захлопнуть дверь, но Достоевский придержал ее рукой.

— Вас зовут Муся?

— Да.

— Она мне о вас хорошо говорила!

— А вы, случаем, не Федор Михайлович?

— Он самый. Что с ней? Где она?

— В публичном доме.

— Как она там оказалась? — ошеломленно спросил Достоевский.

Муся оглянулась в сени и ответила шепотом.

— Ее Тигра продала… За двадцать рублей…

— Где этот дом?

— В Фонарном переулке. Хозяйка — госпожа Лемке.

Достоевский, не прощаясь с Мусей, стремительно бросился к извозчику, вскочил в санки и крикнул:

— В Фонарный переулок!

По дороге вспомнил, что у него нет денег, и, развернув извозчика, направился к брату. Открыла дверь квартиры жена брата.

— Мих. Мих. дома? — бросил возбужденно Достоевский. Он с давних пор так звал старшего брата.

— Пишет, — ответила жена.

Достоевский бросился в кабинет брата. Тот сидел за столом над бумагами, увидев брата, поднял голову и спросил:

— Чей-то ты такой взъерошенный?

— Срочно нужны деньги! Дай двадцать рублей…

Жена Михаила Михайловича стояла в дверях, слушала разговор. Взволнованный вид Достоевского ее удивил.

— Ты же знаешь, я сам перебиваюсь… У меня семья…

— Я всё отдам. Я помню свои долги… Мне срочно нужны двадцать рублей…

— Если бы я их чеканил… — заговорил Михаил Михайлович и взглянул на жену.

Она скрылась в коридоре и через минуту принесла двадцать рублей.

— Я скоро отдам! — крикнул Федор Михайлович, выскакивая из квартиры.

Возле публичного дома в Фонарном переулке Достоевский остановил извозчика, приказал ему ждать, а сам направился ко входу, стараясь успокоиться, принять серьезный вид.

В просторной прихожей на стуле возле пианино сидел швейцар и ел пирожок. Увидев Достоевского, он начал подниматься, делая грозный вид.

— Куда? К кому?

— К госпоже Лемке, — важным тоном ответил Достоевский. — Она меня ждет. Где она?

Швейцар сразу стал почтительным и указал на приоткрытую дверь, откуда доносились голоса.

— Пройдите туда.

Достоевский решительно подошел к двери, приоткрыл ее шире. В комнате спиной к нему стояла полная женщина, хозяйка борделя Лемке. Рядом с ней у стены мыл руки бородатый мужчина в белом халате, видимо, доктор.

— Что у нее? — спросила у мужчины Лемке.

— Сифилис, матушка! — спокойно ответил доктор.

— Что мне теперь? Выкидывать ее… — ворчливо и растерянно спросила Лемке.

— Что поделаешь? Иначе бордель закроют.

— Я просила не называть мой дом борделем, — сердито упрекнула его Лемке.

Доктор снял полотенце с гвоздя на стене над умывальником и начал вытирать руки, взглянув на стоявшего в двери Достоевского.

Лемке обернулась и строго спросила у Федора Михайловича.

— Вам кого?

— К вам поступила девушка… Соня…

— Есть такая.

— Я хочу выкупить ее.

— Ещё один выкупатель! — Лемке с иронией взглянула на доктора.

Достоевский протянул деньги Лемке.

— Здесь двадцать рублей…

Лемке сердито оттолкнула его руку.

— Что вы мне всё по двадцать рублей суете! Я ее три дня поила-кормила! Меньше тридцати рублей не возьму…

— Разве кто-то ещё хотел ее выкупить? — удивленно растерялся Достоевский.

— Вчера один жулик избил ее, а сегодня прибежал, двадцать рублей сует…

— Можно ее увидеть?

Лемке окинула взглядом Достоевского, решая, достоин ли он, чтоб его допустить к девушке.

— Я принесу тридцать рублей, — поспешно бросил Достоевский.

— Она на втором этаже. Пятая комната.

Достоевский взбежал по узкой лестнице на второй этаж и пошел по такому же узкому коридору, разглядывая номера комнат. Около двери, на которой была написана цифра «5», остановился, постучал. За дверью — тишина. Достоевский громче постучал. Дверь приоткрылась, показалась Соня. Лицо у нее разбито. Под глазами синяки, нос распух. Она оставила дверь приоткрытой и, ни слова не говоря, исчезла в комнате. Достоевский зашел вслед за ней в полутемную комнату.

Соня, не глядя на него, легла в свою постель лицом к стене и укрылась с головой простыней. Плечи ее начали вздрагивать.

— Это он?.. — тихо, с состраданием спросил Достоевский, имея в виду шулера.

Соня ничего не ответила. Плечи ее по-прежнему сотрясались от рыданий.

— Я выкуплю тебя… Я сегодня же выкуплю тебя…

Соня и на это ничего не ответила.

— Я вернусь. Я сегодня приду.

Достоевский быстро выскочил из комнаты.

Санки извозчика, в которых сидел хмурый, удрученный Достоевский, неторопливо скользили по набережной мимо трактира, в котором он частенько ужинал и играл. Взглянув на вход, Достоевский приостановил извозчика. Ему вспомнилось, как он вчера ночью выиграл двадцать рублей. Федор Михайлович расплатился с извозчиком и вошел в трактир.

Навстречу ему сразу двинулся половой Сенька со своей обычной любезной улыбкой.

— Добрый вечер, Федор Михалыч! Ужинать?

— В кабинете играют? — спросил Достоевский.

— Нельзя вам туда сегодня.

— Почему? — удивился Достоевский.

— Нельзя-с…

— Мне именно сейчас надо.

— Ну-с, смотрите сами-с… Я предупредил.

Достоевский с сомнением в душе и тревогой за Соню двинулся к двери в кабинет. Там за круглым столом играли в карты пятеро мужчин. Среди них шулер. Так вот почему половой не советовал ему сегодня играть в карты! Достоевский приостановился.

Игроки оглянулись на него. Один из них приветливо воскликнул.

— А-а, Федор Михайлович, проходите! Как раз для вас местечко осталось.

Но с самой первой раздачи ему повезло. Выиграл три рубля, а через час перед ним уже лежало тридцать рублей, и на кону посреди стола была куча ассигнаций. Сдавал шулер. «Какая бы карта не пришла, объявлю пас, не глядя, выброшу карты, досижу кон и уйду, — решил Достоевский. — Не буду рисковать. Больше тридцати рублей мне не надо».

Шулер раздал. Сидевшие впереди Достоевского трое игроков сбросили карты. Достоевский тоже хотел скинуть свои, не открывая, но не сдержался, решил посмотреть, что пришло, стал открывать уголок карты двумя пальцами. Если бы кто-нибудь перед ним стукнул, вступил в игру, то он бы решительно сбросил карты. А тут вдруг такое!

К нему пришли козырная дама и простые туз с девяткой. Одна взятка гарантирована, если кто-то из двух оставшихся игроков пасует, если не две. А если к даме придет козырной король, о тузе мечтать не хочется, то можно будет немножко денег вернуть брату. И Достоевский соблазнился, стукнул по столу костяшками пальцев, вступая в игру. Сидевший рядом с ним игрок тоже стукнул по столу. Вступил в игру и шулер.

Достоевский сбросил девятку, пришла козырная семерка. Федор Михайлович еле сдержался, чтобы радостно не вздохнуть. Теперь можно рассчитывать на две взятки.

Шулер зашел, как и положено по правилам, с козырного туза. Достоевский сбросил семерку. Но что это? Шулер заходит с козырного короля! Дама Федора Михайловича ушла без взятки. «А если у того другая масть, чем у моего туза, то всё пропало!» — ужаснулся Достоевский. Масть у шулера действительно оказалась другой. Федор Михайлович выбросил бесполезного туза, но карту шулера убил третий игрок.

Стали пересчитывать деньги, лежавшие на кону. Достоевский с нетерпением ждал, сколько получится, надеясь, что на кону будет меньше тридцати рублей. Но вышло ровно тридцать. Достоевский молча, с тревогой на душе, сдвинул все свои деньги на середину стола. Оставалась надежда, что придет козырной туз, и он вернет часть денег и продолжит игру.

Сдавал, по правилам пока не закончится партия, по-прежнему шулер. К Достоевскому не пришло ни одной картинки и ни одного козыря. Он хмуро сбросил карты и поднялся. Ставить на кон в следующей партии ему было нечего. А в долг здесь не играли.

 

46301-24-56

 

Глава двенадцатая. У Спешнева

В воскресенье, как и договаривались, Федор Михайлович пришел к Спешневу, намереваясь попросить у того денег в долг, чтобы выкупить Соню и расплатиться со всеми накопившимися долгами. Спешнев встретил его радушно и повел к себе в кабинет, говоря на ходу:

— Пока накрывают стол, мы побеседуем немного в моем кабинете, а потом продолжим разговор за чаем.

Они вошли в кабинет, и Спешнев указал рукой на кресло, приглашая сесть. И сам сел напротив.

— Федор Михайлович, я не буду церемониться, свои люди, начну с деликатного вопроса.

— Конечно, конечно, Николай Александрович!

— Пригласил я вас не только, чтоб побеседовать о важном общем деле… Да и просто побеседовать, согласитесь, приятно с умным человеком… У меня к вам одно деликатное дельце, хочу сразу покончить с ним.

— Я готов… содействовать, что в силах…

— Это вам будет несложно. Я прошу вас не обижаться на Филиппова, он проговорился, что вы сейчас… в некотором роде, в затруднительном финансовом положении…

— Это он зря сказал! — пробормотал Достоевский, но в душе порадовался, что не ему придется начинать этот разговор.

— Не сердитесь на него, он вас любит. Я, как вам известно, свободен в средствах, и для меня ничего не стоит одолжить вам пятьсот рублей…

— Благодарю вас… Впрочем… Ну да… — забормотал, смущаясь Федор Михайлович. — Меня охотно печатает и Некрасов в «Современнике», и Краевский в «Отечественных записках», сейчас я пишу большую повесть, и роман замыслил, надеюсь, со временем верну вам долг.

— Не заботьтесь вы об этом, Федор Михайлович! Я в деньгах никогда не нуждался. Прошу вас, дайте мне честное слово, что вы никогда мне не напомните о вашем долге.

— Я не могу взять денег без заемного письма.

— Заемное письмо приму, но о долге никогда не поминайте… Дайте честное слово, иначе обидите…

— Даю слово!

— Вы вроде бы хлопочете о месте горничной для вашей знакомой. Сколько ей лет?

— Восемнадцать!

— Совсем юная… Это хорошо. Княгиня Волконская ищет горничную.

— Княгиня? — воскликнул с удивлением Достоевский.

— Да… А что такое?

— Она хотела… О таком она даже не мечтала… Да и я…

— Надеюсь, она не разочарует княгиню?

— Что вы? Что вы?.. — засуетился радостный Достоевский. — Она будет счастлива и вечно вам благодарна за такое место!

— Человек существо неблагодарное. Через год забудет… Примет, как должное.

— Не все же такие…

— Все-все! Чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей порознь, как отдельных лиц. В мечтах я нередко доходил до страстных помыслов о служении человечеству… а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта.

— Вы наговариваете на себя, Николай Александрович! Всего три минуты назад вы, сами не знаете как, выручили меня. А я ведь даже не просил у вас денег. Сами предложили, как я понимаю, из-за любви к ближнему.

— Может быть, я с каким-то тайным умыслом помог вам… — с небольшой усмешкой засмеялся Спешнев.

— Скажете, хлопотали о месте горничной моей знакомой тоже с тайным умыслом? Кто же в это поверит?

— Что касается любви к ближнему, то я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве лишь дальних. Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое — пропала любовь.

— Неужто вы так не верите в жизнь? Это ужасно!

— Не веруй я в жизнь, порази меня хоть все ужасы человеческого разочарования, а я всё-таки захочу жить, и уж как припал к этому кубку, то не оторвусь от него, пока его весь не осилю!

— Разве можно понять такое сочетание, — удивился Достоевский, — отчаянный взгляд на ближнего и жажда жизни?

— Я спрашивал себя много раз, — заговорил задумчиво Спешнев. — Есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду жизни, и решил, что, кажется, нет такого.

Спешнев умолк. «Не для этого же разговора пригласил он меня к себе, — подумалось Достоевскому. — И про моё бедственное положение с деньгами он тогда не знал. Ведь разговор с Филипповым был после его приглашения».

Николай Александрович, словно прочитал мысли Достоевского, заговорил:

— Пригласил я вас, Федор Михайлович, совсем для другого разговора… Мы уже фактически составили тайное общество, подготовили тайную типографию. И я рад, что вы с нами… Я ещё за границей набросал вот этот текст, — показал он истрепанный лист. — Это заявление о вступление в такое общество. Посмотрите, — протянул он лист Достоевскому. — Это проект. Вы можете его поправить…

Достоевский взял лист и стал читать про себя: «Я, нижеподписавшийся, добровольно: в здравом размышлении и по собственному желанию поступаю в Русское общество и беру на себя следующие обязанности, которые в точности исполнять буду:

  1. Когда Распорядительный комитет общества, сообразив силы общества, обстоятельства и представляющийся случай, решит, что настало время бунта, то я обязываюсь, не щадя себя, принимать полное и открытое участие в восстании и драке, т.е. что по извещению от комитета обязываюсь быть в назначенный день, в назначенный час в назначенном мне месте, обязываюсь явиться туда и там, вооружившись огнестрельным или холодным оружием, принять участие в драке и как только могу споспешествовать успеху восстания.
  2. Я беру на себя обязанность увеличивать силы общества приобретением новых членов. Впрочем, согласно с правилами Русского общества обязываюсь сам лично больше пятерых не афильировать.
  3. Афильировать, т.е. присоединить к обществу новых членов, обязываюсь не наобум, а по строгом соображении, и только таких, в которых я твердо уверен, что они меня не выдадут, если б даже и отступились после от меня; что они исполнят первый пункт и что они действительно желают участвовать в этом тайном обществе. Вследствии чего и обязываюсь с каждого мною афильированного взять письменное обязательство, состоящее в том, что он перепишет от слова до слова сии самые условия и подпишет их. Я же, запечатанное его письменное обязательство передаю своему афильтору для доставления в Комитет, тот — своему и так далее. Для сего я и переписываю для себя один экземпляр сих условий и храню его у себя, как форму для афильяции других».

Федор Михайлович прочитал и взглянул на Спешнева, который молча ждал, разглядывая лицо Достоевского во время чтения.

— Ну как? — спросил Спешнев, стараясь не выказывать своего нетерпения.

— Нужно подредактировать… — задумчиво проговорил Достоевский и, вздохнув, добавил: — Сделать яснее и проще.

— Я верил, что вы согласитесь! Я верил в вас! — заключил Спешнев.

 

34624-29_01-24-57

 

Глава тринадцатая. Публичный дом

Достоевский сразу же после посещения Спешнева с его деньгами в кармане помчался в публичный дом, чтобы выкупить Соню и сказать ей, что она может стать горничной даже не в номерах, а у княгини Волконской. Правда, для этого ей нужно будет поменять желтый билет на обычный паспорт. Но это несложно. Можно сделать за неделю. За это время синяки с ее молодого лица сойдут. Но он не знал, что шулер его опередил всего на полчаса.

В то время когда Достоевский, счастливый, брал извозчика, шулер в комнате хозяйки публичного дома Лемке протягивал ей ассигнации:

— Вот тебе тридцать серебренников за Соню, старая карга!

Лемке невозмутимо и молча пересчитала деньги.

— Можно забирать? — нетерпеливо спросил шулер.

— Иди, молодой козел, забирай свою шлюху! — пробормотала Лемке удовлетворенно.

Шулер, весело посвистывая, взбежал по лестнице на второй этаж. Шел по коридору, также посвистывая, остановился возле двери с цифрой «5» и, постучав в нее дважды, распахнул дверь ногой.

Соня сидела на стуле возле окна и вышивала на пяльцах. Синяки у нее под глазами стали немного бледнее.

— Собирайся! — бросил весело шулер.

— Куда?

— Я тебя выкупил. Собирайся!

— Я с тобой не пойду! — ошарашила его Соня, оставаясь сидеть у окна.

— Я деньги заплатил твоей старухе! — возвысил голос шулер.

— Забери назад! — кротко и спокойно ответила Соня.

Достоевский остановил извозчика возле публичного дома, и довольный предвкушением встречи с Соней, представляя, как обрадует ее, бодро и весело выскочил из саней и направился к двери. Перед самым носом вдруг распахнулась дверь, и из публичного дома выскочил взбудораженный шулер и бросился бегом по улице.

Достоевский растерянно проводил его взглядом и быстро вошел в прихожую. И первое, что услышал он и увидел, это то, как возбужденный швейцар кричит хозяйке дома:

— У него руки в крови!

Хозяйка и швейцар бросились к лестнице на второй этаж, Достоевский — за ними. В коридоре Федор Михайлович обогнал толстую хозяйку и неуклюжего швейцара и распахнул дверь в комнату Сони.

Там на полу лежала окровавленная Соня. Достоевский кинулся к ней, поднял с пола на руки и крикнул в сторону швейцара и Лемке, остолбеневших в двери.

— Доктора!

Швейцар тут же убежал за доктором.

Достоевский осторожно опустил Соню на кровать. Она что-то хотела сказать ему, но только хрипела. Изо рта у нее текла кровь.

— Соня, Соня, не умирай! Я деньги принес! Я тебя возьму отсюда.

Соня медленно подняла руку к лицу Достоевского, коснулась слегка его щеки, хотела что-то сказать, но рука ее беспомощно упала на постель, потом по инерции безжизненно свесилась с кровати. Одновременно голова Сони как-то вяло откинулась и медленно стала сползать по подушке. От увиденного и пережитого лицо Достоевского перекосилось, потемнело в глазах. Он захрипел, упал на пол тут же возле кровати и начал биться головой о доски пола.

Лемке бросилась к нему, попыталась удержать в руках его голову. Изо рта у него шла ужасная пена.

В этот же воскресный день министр внутренних дел Перовский встретился с генерал-майором Липранди, который принес ему новую папку с материалами о кружке Петрашевского. Перовский с интересом просматривал доклад агента, слушая Липранди.

— Пришла пора докладывать Его Императорскому Величеству о кружке Петрашевского. Как видите, агент подробно описал последнее заседание кружка, на котором литератор Достоевский читал возмутительные письма Белинского к Гоголю…

— Я читал эти письма… И что? — спросил Перовский. — Думаю, что и Третье отделение хорошо знакомо с ними.

— После чтения были не только возмутительные речи, но и прямой призыв к бунту против государя, — вкрадчиво ответил Липранди.

— Достоевский — это тот литератор, который написал роман «Бедные люди»? — осведомился Перовский.

— Он самый.

— На месте графа Орлова я бы сразу после этого романа приказал назначить за ним тайное наблюдение… — спокойно произнес Перовский. — Значит, был призыв к бунту?

— Не только призыв, но и обсуждался план восстания. Говорилось, с чего начать, как организовать бунт. Там всё описано, — кивнул Липранди в сторону папки.

— Отлично! Я всё внимательным образом прочитаю и доложу Государю.

Достоевский, ослабленный приступом эпилепсии, забрел поужинать в трактир. Он не хотел заказывать спиртного, но потрясенный убийством Сони, в смерти которой винил себя, Федор Михайлович всё-таки попросил полового принести ему не вина, которое он обычно пил, а полуштоф водки. Удивленный таким заказом Сенька принес полуштоф и налил водку в стакан. Достоевский выпил и обхватил голову руками. Перед глазами его все стояла откинутая на подушке голова Сони с окровавленными губами. «Что она мне хотела сказать? — думал он мрачно. — Я предал ее, предал!». Он не видел, как к его столу с косушкой в руке подошел пьяненький бывший чиновник Мармеладов с отекшим от постоянного пьянства лицом и с припухшими веками. Одет он в оборванный фрак, на котором осталась лишь одна пуговица. Достоевский обратил на него внимание, поднял голову только после того, как тот заговорил, обращаясь к нему:

— Осмелюсь ли, милостивый государь, обратиться к вам с разговором приличным? Ибо опытность моя отличает в вас человека образованного и к напитку непривычного. Я — Мармеладов, титулярный советник.

Достоевский глянул на него, сдвинул на столе в сторону тарелки с остатками еды, свой полуштоф, освобождая место для косушки и стакана Мармеладова.

Тот пьяно опустился на стул напротив Достоевского.

— Вы, сударь, не презирайте меня: в России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные.

Достоевский молча, рукой позвал полового. Тот быстро подошел к их столу.

— Поесть ему принеси, — приказал Достоевский.

Когда половой убежал на кухню, Федор Михайлович налил в стаканы из своего полуштофа и кивнул Мармеладову на его стакан. Тот взял и, не чокаясь, быстро выпил, схватил с тарелки хлеб, понюхал его и положил обратно. Достоевский отпил из своего стакана.

— Бедность не порок, милостивый государь, — заговорил Мармеладов. — Но нищета — порок-с. За нищету метлой выметают из компании человеческой. Я вот уже пятую ночь ночую на Неве, на сенных барках, средь нищих и бродяг!

Половой принес тарелку с едой и поставил перед Мармеладовым. Тот взял вилку и начал жадно есть, при этом говоря:

— Знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки жены своей пропил, а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас двое. И дочь на выданье. Детишки по три дня корки не видят! Как бы дочери на панель не попасть…

— А я человека убил… — с тоской в голосе произнес Федор Михайлович.

Мармеладов перестал есть, посмотрел с удивлением и страхом на Достоевского.

— Иного человека… — пробормотал он. — Сам Господь велел…

— Господь заповедал: не убий!.. Не я убил, не я…

— За что же… такая маета?

— Я мог спасти… И не спас… Не спас…

Такая тоска чувствовалась в его голосе, что Мармеладов взял недопитый стакан с водкой Достоевского и протянул ему, приговаривая дружелюбно и доброжелательно:

— Ты выпей, выпей… Маета пройдет…

Достоевский быстро выпил остатки водки, закашлялся, потом медленно выговорил:

— Каждый человек несет ответственность перед всеми людьми за всех людей и за все.

Продолжение — Глава 14-17 / Глава 18-20 / Глава 21-22 / Глава 23-25

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Система Orphus

Важное

Рекомендованное редакцией